– Скорей листок, – сказал Свистонов. – Дай карандаш, – сказал он.
Взял бумагу, стал рисовать на ней голого человека.
Свистонов начал с ног, больших и мускулистых, стоящих на дощатом полу, повел карандашом вверх, нарисовал крепкое туловище и руки с лопатообразными ногтями и увенчал все это приятной головкой с небольшими лихо закрученными усами.
– Нет ли у тебя акварели? – спросил он.
– Я думаю, найдется, – ответила Леночка и, поискав, принесла.
Свистонов покрыл все изображение ровной розовой краской и, взяв тридцать пятую новеллу, приступил к самому главному.
Выбрав и послюнив тоненькую кисточку, все время заглядывая в новеллу, он стал наносить знаки разными красками. На груди между сосками он поместил серебряное распятие, по бокам – белую лилию, под распятием нарисовал герб и орла, на брюшной части, повыше пупка, вывел сочного льва с гривой и поднятым хвостом. Юбки он изобразил ситцевыми, женщине с веером придал нечто цирковое, собаку передал сладострастной, змею веселенькой зелененькой, а надпись «Боже меня храни» над непристойным местом вывел золотыми буквами…
Фон покрыл черной краской.
Свистонов, поднявшись на постели и выплюнув муху, попавшую ему в рот, стал искать книжку наверху – на полке, потом внизу – в ночном столике. Он зажег несколько свечей, вставленных в бронзовые ампирные подсвечники. Вынул из ночного столика зеркало для бритья.
– Леночка, поставь воды, – сказал он.
Пока Леночка кипятила воду, Свистонов курил, задумчиво рассматривал рисунок, поставленный между свечами и зеркалом. Черный фон почти не пропускал света, и розовый человек выступал из коридора. Так забавлялся Свистонов. Затем, отложив рисунок, стал бриться и думать о том, куда пойти и с кем бы познакомиться.
Свистонов вошел в Дом печати. Был литературный вечер. Молодая писательница выступала. После семи лет своей литературной деятельности, действительно славной, приковавшей к ее деятельности и к ней самой сердца лучшей части общества, она выкинула трюк, настолько непозволительный и циничный, что все как-то опустили глаза и почувствовали неприятную душевную пустоту. Сначала вышел мужчина, ведя за собой игрушечную лошадку, затем прошелся какой-то юноша колесом, затем тот же юноша в одних трусиках проехался по зрительному залу на детском зеленом трехколесном велосипеде, – за ним появилась Марья Степановна.
– Стыдно вам, Марья Степановна! – кричали ей из первых рядов. – Что вы с нами делаете?
Не зная, зачем, собственно, она выступает, Марья Степановна ровным голосом, как будто ничего не произошло, прочла свои стихи.
Свистонов сидел в соседней комнате в кресле, откинувшись на цветную спинку с черными кариатидами, и прислушивался к голосам.
Голос в серой кепке говорил о том, что можно было бы взять Авеля и Каина в ироническом роде.
Голос в синей рассказывал о том, что он пишет книгу смертей, которая будет посвящена Пушкину, Лермонтову, Есенину и другим.
Голос в очках басил, что путают литературную критику с административными мерами.
Пьющий чай в третьей комнате крикнул: «Получите, пожалуйста».
Сидящий со шляпой в руке острил: «Мертвый локтей не раздвигает».
В антракте Свистонов пробился сквозь шумевшую толпу в зрительный зал.
Публика негодовала на представление.
– Итак, вы на меня не сердитесь? – спросил Свистонов у выходившего Валявкина.
– Я понимаю, конечно, что искусство, но зачем же обязательно гильотина, – развел тот руками.
Протолкались в столовую, сели за столик у камина.
Свистонов рассматривал стекло поднятого им в воздух стакана.
– Выпьемте, – чокнулся он, – за ваше будущее выступление, за ваше исполнение. Эким талантом вас природа наградила!
Спустя немного, к столику подсели еще литераторы, и скоро образовалось непринужденное и веселое общество. Анекдоты перемежались пивом, только что написанные стихи – облаиваньем рецензентов, разговоры о недавно вышедших книгах – смехотворными черточками их авторов.
Между тем заезжий писатель Валявкин то оживлялся, то опять становился печален.
Он обводил глазами столовую.
Он думал, что его встретят с распростертыми объятиями, а между тем, точно нарочно, на него не обращали никакого внимания.
– Да, там известно. В Москве чтецы, – искоса посматривая в сторону москвича, нервически рассмеялся человек за соседним столиком, – выйдет на эстраду, грудь колесом, полосатые чулочки выглянут, рука прострется, и начнет прославляться: «Я и Шекспир». Или еще начнет перечислять предметы на все голоса и думает, что это стихи. Вы там в Москве живете, как канареечки, тесновато, а у нас здесь просторные палаты, – открыто обратился говоривший к москвичу. Но его перебил другой молодой человек – агент по объявлениям:
– Наши литераторы свежим воздухом дышат, в Детском Селе живут, поближе к пушкинским пенатам! Мы здесь работаем по-настоящему, а у вас там в Москве лодыри.
– Бросьте, не стоит ссориться, – успокаивал секретарь месткома, – и Москва имеет свои достоинства, и Ленинград их не лишен. Мы, действительно, работаем здесь в тиши, а они там волнуются, а еще неизвестно, что лучше – спокойствие или волнение.
Куку, сидевшему за другим столиком, хотелось туда, где играло пианино, Куку влекла девушка с огромным ртом, с угреватым, грустным носом, с волосами, которые начинались почти у бровей и сильно поредели от абортов. Она с псевдоизяществом ударяла по клавишам и пела:
До свиданья, друг мой, до свиданья…
Казалась комната Куку тихой, а девушка желанной. Но так как еще не наступила весна, то девушка влекла его недостаточно сильно. Ему, правда, нравилась линия ее плеч, плеч сильно покатых, и то, как поющая трясет в воздухе кистями рук, а затем выделывает пальцами фигуры на клавиатуре.